Когда от тебя ничего не зависит, остаётся лишь молитва. И Алан молился — механически, не слишком вдумываясь в слова, потому что сейчас все слова казались такими же далёкими, как звёзды — те мало-помалу успокоились и из кривых второго порядка превратились в положенные точки. Болтанка кончилась.
«Господи, Иисусе Христе, помилуй мя грешного» — без конца повторял он пересохшими губами. Не было ни мистического восторга, ни дрожи, пробирающей до печёнок — его охватило какое-то отупение. Вниз он не смотрел — бесполезно. Внизу клубилась тьма, ничем не отличавшаяся от верхней тьмы. Разве что в ней не дрожали, переливаясь, звёзды.
— Господин! — чьи-то пальцы теребили его за плечо, и оттого холодная тьма развеялась, сменившись тёплой тьмой, в которой жужжали мухи и отвратительно чадил погасший факел.
Он потянулся, поджал ноги и сел на циновке.
— Ты так кричал, господин! — в ломающемся голосе Гармая отчётливо звучала тревога. — Я уж думал, злые духи на тебя набросились. Погоди, сейчас свет запалю.
Секунду спустя комнатку озарил слабый свет разгоравшегося факела. Гармай сидел возле груды циновок, крепко ухватив Алана за руку.
— Тебе стало хуже, господин? Раны вскрылись? Это я, дурень, виноват, послушался, во двор потащил. Прутом меня надо, вот что! Права тётушка, рано тебе выползать…
— Сколько раз я тебя учил — не называй меня «господином», — устало вздохнул Алан. — Какой из меня господин, ты что… Мы с тобой оба рабы одного и того же Бога… и потому оба — свободные люди… Ведь великую дюжину раз объяснял…
Всё было бесполезно. Сколько Алан ни бился, а результат по-прежнему нулевой.
«Твой я, господин, и никуда от тебя не денусь… хоть гнать станешь, а вслед за тобой потащусь». И это с его-то разбойничьей биографией, с его неукротимой волей! Мальчишка успел сменить трёх хозяев, но по его же собственным рассказам, нигде особой покорностью не отличался, всюду прикидывал планы побега. А вот Алана, снявшего с него рабский ошейник, безоговорочно признал хозяином. В принципе, оно и понятно — Гармай наконец встретил того, кто отнёсся к нему по-человечески. Но сделать следующий шаг, принять Алана просто как равного или хотя бы просто как старшего друга пацан почему-то не мог. Более того — малость оклемавшись и придя в себя, настоял, чтобы ему купили новый ошейник.
— Ты сам прикинь, господин, — внушал он по дороге в Хагорбайю, — люди-то что подумают? Сам видишь, клеймо у меня на плече-то. Заметят без ошейника — сразу решат, что беглый.
— Так староста мне ж на дощечке накарябал купчую, — отбивался Алан.
— Толку-то? Люди не на дощечку, люди на шею смотрят, — поучал практичный мальчишка. — Даже если и ткнёшь их в дощечку носом, сразу решат, что безумец ты.
Кто ж в здравом уме своему рабу ошейник снимет? Да и не куда-нибудь мы идём, а в Хагорбайю, меня ж там каждая крыса знает. Там меня и в рабство-то обратили, и у трактирщика я служил, и у начальника палаты налоговой. Не, господин, ты себе думай что хочешь, а ошейник нам нужен…
Пришлось купить.
— Который час? — поинтересовался Алан. Здесь, в комнатке без окон, время будто застыло, и отмерять его удавалось лишь по визитам тётушки-ведьмы да по рассказам Гармая.
— Закатилось солнце, — ответил мальчишка. Видя, что ничего ужасного с господином не случилось, он словоохотливо продолжил: — После заката, верно, двудюжинная часть прошла. И знаешь чего, эта самая вдова, Таурмай, на двор притащилась. Вся в слезах. Тётушка её к себе в покои повела и говорила чего-то. Уж как я ни старался подслушать, а не сумел…
— Гармай! — Алан попытался рявкнуть. Получилось плохо. — Ты у меня дождёшься с этими замашками! Тётушка Саумари, видать, права, надо мне за палку взяться…
— Конечно! — немедленно согласился Гармай. — Хочешь, прям сейчас в кустики сбегаю, срежу? На так слушай… — не сделав ни малейшей паузы, продолжал он: — О чём говорили, я не знаю, но только вышла из дому Таурмай вся такая… точно светится… и благодарила она тётушку непрестанно, и до земли кланялась. Та её до ворот проводила и велела языком не трепать. И ещё сказала, что плату с неё возьмёт, но не сейчас, а когда время тому придёт. И не серебром, а какой-то услугой… Видать, обуздала она как-то ростовщика…
— Знаешь что, Гармай, — терпеливо произнёс Алан, — наверное, это всё-таки не наше с тобой дело, как уж она с этим пауком управилась. Я за неё молился, и за Таурмай молился… Думаю, и тебе тоже следовало…
— Ну уж будто я совсем тупой, — парень выпустил ежиные иглы. — Будто ты не учил меня. Знамо дело, молился. И Христу, и Богородице, и святому своему…
Ге-ор-гию, — тщательно выговорил он по-русски.
Когда Гармай созрел до крещения, Алан остановился на имени Георгий. И близко по звучанию, и мальчишке понятнее — воин. Тоже держал в руках меч.
Потом, правда, Гармай признался, что до меча в разбойной стае его обучение не дошло. Зато лук, дубинку и нож освоил неплохо. К счастью, им так и не представился повод проверить…
— Знаешь что, — решил Алан, — давай-ка мы сейчас с тобой помолимся. И за тётушку Саумари, чтобы Господь к её сердцу прикоснулся, и за вдову с дочкой, чтобы миновали их беды, и за старого Иггуси, с которым вы меня на муле везли… Ну и за дом этот, чтобы никакая сила бесовская к нему прикоснуться не посмела…
Тётушка Саумари, легка на помине, решительно отдёрнула циновку и, войдя в комнату, уставила руки в бока.
— С Богом своим, значит, болтаете? Ну-ну…
— Молимся, тётушка, — улыбнулся ей Алан. — Не желаешь присоединиться?
И тут же осёкся, увидев её глаза.
Тётушку точно мокрым полотенцем хлестнули по лицу. Словно взяли крепкой рукой за шею и извозили лицом в песке. Она сделала несколько глубоких вдохов и, скрестив ноги, села на пол. После чего объявила:
— Вот уж чего не хватало. Последний раз я с богами две с половиной дюжины лет разговаривала. Наболталась вот так, — ладонь её изогнулась в неприличном жесте.
— Просить их о чём — всё равно, что солнышко мешком ловить. А кто сего не понимает, у того ум перекошенный. Понял? Не смей мне боле сей дурости предлагать.
Вот уж умела бабка удивить. Алан с минуту смотрел на неё, как на неведому зверушку. Никоим образом не вписывающуюся в теорию античной цивилизации.
— Ты что же, и своих богов не признаёшь?
Помолчав, тётушка глухо признала:
— Да не верю я, что есть они. Ни на вот столечко не верю. Придумали их. В древние времена люди и придумали… Так мыслю. И что ж теперь? К наместнику с доносом поскачешь? Так первый же на кол и сядешь…
Осторожно, словно разговаривая с обидчивой девочкой-подростком, Алан произнёс:
— Не беспокойся, тётушка, ни я, ни Гармай никогда и никому про то не скажем. Как ты подумать могла, что мы на такой мерзкий грех способны? Но как же получилось, что ты потеряла в них веру?
Старуха поглядела на него испытующе, задумалась о чём-то, и лишь редкое дыхание нарушало тишину. Ну и треск факела ещё.
Потом она заговорила — медленно, осторожно… Так проводят языком во рту, боясь прикоснуться к воспалившейся десне.
То, что она рассказывала, казалось немыслимым. Каждая деталь в отдельности ещё вероятна, но как они складываются одна с другой… Вот так же, подумал вдруг Алан, она относится и к его рассказам про «далёкую-далёкую землю». Симметрия восприятия.
Тётушка Саумари обиделась на местную богиню Луны. Вернее, даже не обиделась — глубочайшим образом разочаровалась — и в ней, и во всех остальных богах. И, уверившись, что там, за гранью мира, ничего нет, что в небе — пустота, она просто не смогла жить по-прежнему. Да и для кого было жить — давно уже умер муж, а теперь вот — и последний из оставшихся детей, мальчонка двенадцати лет.
Госпожа Саумари за бесценок продала свой домишко, продала зеленную лавку, заведённую ещё мужем, и ушла странствовать по дорогам Высокого Дома. Без цели, без мыслей о будущем — и жизнь, и смерть стали ей одинаково скучны.
А потом она встретила некого загадочного мудреца, имени которого называть не стала. Просто Наставник… Мудрец — вот уж поразительное стечение обстоятельств — оказался таким же стихийным атеистом, только неизмеримо умнее, глубже.