Мальчишка молча поклонился и резво выбежал из комнаты. А я осталась одна и, вновь опустившись на корточки, вгляделась в бледное лицо, расцвеченное бурыми и синими кровоподтёками. Линии бровей, очертания носа… разрез глаз. Вроде бы всё незнакомое, а метнулось вдруг сердце — где-то я уже это видела.

А припомнить не смогла, хоть на память и не жалуюсь.

2

Старухам моего возраста полагается страдать от бессонницы. Зевать, вздыхать, думать о всяких глупостях. Тут мне повезло, ни разу не приходилось корень змей-травы заваривать.

Только нынешний сон был таким, что лучше бы уж маяться, переворачиваясь с боку на бок в липкой духоте. Редко мне это снится, но уж как накатит…

Снова стояла весенняя луна Белоцвет, и над спящим городом Ишилуром распахнулась высокая синяя ночь. Полная луна, глаз Ночной Госпожи Алаиди, висела у меня над головой, и пахло, казалось, всеми травами разом. Стрекотали цикады, иногда коротко и глухо ухала сова, а мне было не до всех этих красот.

Пусто было во мне, точно внутренности выел какой-то слизень. И в эту пустоту вот-вот готова была хлынуть холодная чёрная тьма. Не на что уже надеяться, ничего не помогало. Жёлтая лихорадка — хворь коварная. Если день в день распознать, поить отварами тайных трав, втыкать тонкие медные иглы в нужные места… но поначалу кажется, будто человек всего-навсего простыл. Немудрено — белоцвет такое время, что жара с холодами рука об руку ходят. А потом уже поздно.

Я извела последние деньги на знахарок, и они обещали Миухири исцеление, но глаза при этом у них метались, точно воробьи, пойманные и посаженные в тростниковую клетку. Миухири, сынок мой, уходил. Всё ближе к нему была оскаленная пасть Нижних Полей. Кожа его обветрилась, натянулась, глаза, и без того большие, занимали теперь пол-лица. И, казалось мне, видели что-то недоступное никому из живых.

Я не плакала, кончились давно уже у меня слезы. Да и не время было предаваться рыданиям. Нужно было спасать моего мальчика. А знахарки ничего не могли, даже зелья их, снимающие боль, и то действовали слабо. Как Миухири мучился! Уже и кричать не мог, только сипел…

Оставалось одно. Когда людские силы иссякают, одна надежда на богов. До Хозяина Грома мне, конечно, было не достучаться, да и сподручнее женщине обращаться к иным силам. Высокая госпожа Алаиди, хозяйка ночи, повелительница теней и трав…

Только она поможет!

Храм её, стоящий на невысоком холме, у самой городской стены, не закрывался на ночь. Каждый мог обратиться к богине в любое время, да только немного находилось желающих прийти к ней в тёмную пору, да ещё при полной луне. Алаиди — госпожа грозная, нрав у неё переменчивый… Уж лучше при свете дня, когда силу её умеряет младший брат, сияющий Хаалагин. Солнце — это его видимый человеческому глазу облик… В дневное время госпожа Алаиди более сговорчива, но зато и просить её можно лишь о мелком. Чтобы уродился виноград, чтобы благополучно разрешилась от бремени жена, чтобы некий юноша заметил, наконец, воздыхания некой рябой и тощей девицы…

Но я хотела большего — забрать у смерти её добычу.

Храм встретил меня тишиной. Даже цикады примолкли. Луна заливала ступени желтовато-белым светом, столь ярким, что читать при нём можно. Впрочем, тогда я не умела читать.

Внутри было темнее, но всё равно сквозь огромные проёмы в стенах сочилось лунное сияние. Даже факел, что я предусмотрительно захватила с собой, не понадобился.

Колонны, подпирающие сводчатый потолок, казались стволами огромных деревьев, такие водятся либо на юге, в джунглях, либо в ещё более далёких северных лесах.

Впрочем, откуда мне тогда было об этом знать?

В центре, перед высоченной, в три человеческих роста статуей богини располагался круглый мраморный алтарь, с углублением для стока крови.

Я, как положено, достала из сумки связанную курицу, положила на выщербленные плиты пола. Курица вела себя смирно — спала. Недолго ей, однако, оставалось спать.

Опустившись перед статуей на колени, я помолчала. Потом, подняв глаза к плохо различимому в полутьме лицу богини, хрипло прошептала:

— Госпожа моя, небесная повелительница, хозяйка ночи, грозная луна! Я взываю к тебе, потому что больше ни на кого нет у меня надежды. Умирает мой сын, единственная радость моя, свет жизни моей. Человеческое искусство не может его спасти. Страдает он, мучается. А ведь ему ещё только дюжина годов, он не стал ещё мужчиной, не познал радостей любви, не обрёл мудрости…

«Какой такой мудрости? — промелькнуло во мне что-то холодное и скользкое, точно рыба в ручье. — В лавке овощами торговать, вот его жизненный удел. А мудрость — это для знатных, богатых…» Но я отогнала эту так некстати ввернувшуюся мыслишку.

— Смилуйся, госпожа! Прошу тебя, пошли ему исцеление! Я даю тебе по обычаю кровь…

Тут я поднялась с колен, взяла свою курицу, возложила на алтарь. Взмах тяжёлого бронзового ножа — и куриная головка покатилась куда-то во тьму, а кровь брызнула на белый мрамор. «Небось, каждый день храмовые служки до блеска оттирают, — вновь что-то ухмыльнулось во мне. — Иначе бы тут такая вонь стояла…» По незаметному желобу куриная кровь стекала с жертвенника к ногам богини.

— Но это не всё, о великая госпожа. Я знаю, что тебе надо отдавать самое дорогое. Вот, — достала я маленькую серебряную коробочку. Единственные мои драгоценности, свадебный подарок покойного Гирроуги. — Я отдаю тебе это рубиновое ожерелье. Конечно, что тебе земные камни, когда самые яркие звёзды украшают тебя? Но пусть к рубинам прибавится ещё и это…

Наклонившись перед жертвенником, я вытянула левую руку, и крепко сжав зубы, резанула тем же бронзовым ножом свою кожу. Несильно, не так, чтобы перерезать вену — но тонкая тёмная струйка скатилась на мрамор.

— Я даю тебе свою кровь, тёплую человеческую кровь. И прошу тебя исцеления своему сыну. Сжалься, госпожа!

Всё было сказано, всё было сделано. Я обмотала порезанную руку тряпкой, спрятала в сумку нож, завязала тесёмки — с трудом, в темноте, в полторы руки. И встала перед богиней.

Луна за это время чуть сместилась, и теперь широкий поток света падал на её лицо. Холодное, белое, равнодушное лицо. Кусок мрамора. Я ждала. Ждала хоть какого-то знака, хоть какого-то отзвука — но было тихо и пусто. Надежда моя таяла, как огарок свечи.

И тут оно всё и случилось. Внезапное, гулкое и страшное понимание. Сердце метнулось — и, почудилось мне, упало на тёмные плиты пола, разбилось глиняной миской. Пустота! Там, за этим мраморным лицом — пустота! И за лунным глазом, и за гранью небес. Есть лишь холодный ночной воздух, есть бусинки звёзд, а богов — нет. Никаких Господ, Хозяев и Правителей. Обман. И не кто-то могучий да хитрый обманывает нас — это мы сами… Каждый сам себя, и все вместе — друг друга…

Выбежала из какой-то щели жирная крыса, поводила острой мордочкой — учуяла, стало быть, куриную кровь. И не только куриную. Воровато глянула на меня — не претендую ли на её добычу? — и одним прыжком взлетела на мраморный жертвенник, где валялась обескровленная тушка.

Что мне до того? Я повернулась и вышла в звенящую голосами цикад ночь. В мир, где нет и не было богов. И где только что, прерывисто вздохнув, умер мой сын.

Утром я была злая. Прилип ко мне этот сон… И ведь не вырвешь из себя… Пришла от купца Наогиси служанка Миугних, принесла еду. Мне ж некогда самой зерно тереть да кашу варить. Не ведьмино это дело.

— Мало принесла! — фыркнула я, заглянув в горшки. — Чтоб завтра больше было. И курицу хочу. Вот тебе медяшка…

Курица… Вот уж чего мне не хотелось. Торчал занозой этот непрошеный сон. Но больного надо бульоном кормить.

Гармая я тоже загоняла. Нечего ему возле господина сидеть да в лицо тревожно заглядывать. Раб — он работать должен. Дел-то по хозяйству немало накопилось. Я как-то подумывала, не нанять ли служанку, да и раздумала. Ни к чему мне в доме лишние глаза. На худой конец всегда есть кого позвать. Уважают меня в городе да побаиваются, лишь свистну — всё сделают. Но это на крупный случай, а по мелочи столько всего надо… Вот и сгодился мальчишка.