— Наш Бог, Бог Истинный, — твёрдо возразила я, — любит нас и хочет спасти.

Значит, и мы должны друг друга любить и путь спасения указывать. Моя вера — она не только меня касается. Если мы Богу не чужие, то уж друг другу-то… вот если друг твой глаза себе завязал и к пропасти подходит, неужто не кликнешь ты его?

Неужто не схватишь за руку, не сорвёшь с глаз повязку? Вот потому и надо обличать тьму и возвещать свет…

— Ну что ты несёшь, тётушка, — едва не плача, ответил он. — Ты же мне жизнь спасла… Я ж всё помню… Я даже сказки, что ты мне тогда сказывала, помню…

Все до единой… И вот теперь, получается, я тебя на смерть повезу?

— Нет в том твоей вины, господин, — улыбнулась я. — Такова, значит, воля Божия, и не в силах человек ей противиться. Ну и повезёшь меня в столицу. Пожила я достаточно, душа моя жаждет к Богу отлететь.

Он хлопнул в ладоши, и тотчас же в комнату вбежали двое воинов.

— Уведите её, — велел Аргминди-ри. — Содержать в отдельной комнате, кормить сытно, обращаться вежливо. У дверей стража, смена каждую четверть небесного круга. Мы ещё вернёмся к этому разговору, госпожа Саумари, — на прощание сказал он.

Мы, конечно, вернулись. И раз вернулись, и два… А время шло. И с каждым днём Алан с Гармаем всё дальше уходили от Огхойи, всё ближе к лодке своей воздушной.

Чем дольше я протяну время, тем лучше.

А спустя три дня светлый держатель принял решение.

— Прости меня, тётушка, — подъехал он к возу, на котором укрепили мою клетку. — Но я воин, я не могу тебя отпустить.

— А и не надо, — улыбнулась я. — Да пребудет с тобой благодать Божия.

А что за благодать такая — и сама не знала. Подцепила у Алана словцо…

11

Луна теперь рано восходит, ещё до полуночи. Целая она сегодня, спелая. Вон как заливает комнатку мою высокую — даже в книге писать бы я смогла, будь у меня тут книга.

Впрочем, и не смогла бы. Руками и не пошевелить, больно до ужаса. И не одни лишь руки, всё моё тело изломанное плачет — и спина, и шея, и ступни… Точно муравьи злобные в суставах поселились и грызут, грызут… Это ко мне добрые наши власти решили милость проявить. Уговаривали отречься от лживой и безумной веры, поклониться богам Высокого Дома. Тогда, мол, всё будет хорошо, отпустят меня в Огхойю доживать своё.

Небось, Аргминди-ри расстарался, напел сверкающему дядюшке, какая я хорошая, и как бы это народу понравилось, коли в последний миг самую главную преступницу простить. Дядюшка Уицмирл, небось, сперва лишь смеялся, булькая точно котёл закипающий. Я бы на его месте тоже смеялась. В самом деле, для того и легион гоняли, и в клетке меня сюда везли, дабы простолюдинам показать — вот что за кровавое это зловерие бывает. Ужасной должна быть казнь, надолго всем запомниться, чтобы и детишкам, и внучатам пересказывали. А тут вдруг — простить.

Уж не перегрелся ли ты на огхойском солнышке, племянничек? Не отправиться ли тебе в дальние поместья свои, здоровье поправить?

А потом, видать, дошло до него, какая тут польза возможна. Ежели покаялась преступница, на коленях прощение вымолила, прилюдно государевым богам жертвы вознесла — это же значит, что слаба её вредная вера, слаб её бог перед богами Высокого Дома. И, стало быть, без толку новые бунты зачинать. Как этот самый Истинный Бог защитит смутьянов, ежели он и вестницу свою укрепить не в силах?

Как было бы славно ему нос утереть!

И с утра явились за мной, в подвал привели. Здесь, в Вороньей Башне, подвалы знаменитые, по всему Высокому Дому идёт молва. Такая, что шёпотом да с оглядкой.

А по мне — подвал как подвал. Высокие своды, воздух спёртый и сырой, но стены камнем убраны и пол вымощен булыжником, — ну чисто мостовая столичная!

Сказать, что страшно мне не было нисколечко — не скажу. Всякому человеку муторно делается, когда видит он верёвки, с потолка свисающие, плети да клещи, по стенам развешанные, малиновые угли жаровни, где уже калится что-то… Людей можно понять, им из меня мольбу о прощении вырвать надо. Коли уговорами не вышло, придётся силой.

Обмерла я, и трудно мне было виду не подавать. Колотилось моё сердце, будто я дюжину дюжин саженей бегом пробежала. Без приглашения на пол опустилась, поглядела на собравшихся и сказала:

— Зря вы это. Не отступлю я от Бога Истинного. Жаль мне вас, дурачков.

Суетитесь, бегаете, а глаза ваши слепы. Сейчас бегаете, а после всё одно помрёте. И пожалуйте, на Нижние Поля, где такие муки вас ждут, что это всё, — обвела я рукой стены, — детскими забавками покажется. А могли бы в небесных садах с Господом пировать. Это не мне, это вам одуматься надо, веру истинную принять.

А ну как и впрямь одумаются, отвергнутся придуманных богов своих и захотят Богу Истинному поклониться? Что я тогда? Так же дурачить их, как ростовщика Ингрийей, духом восточного ветра? Разные тоны голосов использовать да хитрить? Как бы на то наставник Гирхан взглянул? А как взглянул бы Алан? А этот самый Истинный Бог — если и впрямь Он есть? Что бы Он сказал мне — слепой, которая перед другими слепцами себя зрячей выставляет? Зато знаю, что бы я Ему ответила. «Ну не ругайся, посуди здраво — как мне иначе Твоих людей спасать? Делаю как умею, а умею только уловки всякие да хитрости. Давай так — я свою долю сделаю, а Ты свою. Я время протяну, а Ты убереги Алана с мальцом от напастей путевых. Уж это-то Тебе по силам?» Наверное, им уже недолго осталось. Дюжину дней, как в путь вышли. Если всё хорошо сложится, то дня через три они Анорлайи достигнут. Вызовут воздушную лодку — и фьють, от цепких государевых лап улетят.

А после меня как холодной водой окатило. Что, если всё не так? Если Алан попросту с ума сошёл, и привиделась ему в бреду и земля его далекая, и Бог этот Истинный, и летающая лодка? Что, если всё это воображение одно? И придут они в Анорлайю, а толку?

Но потом я морок с себя стряхнула. Уж сколько я повидала умом повреждённых, уж какую чушь они ни болтали, а всё равно было понятно — обычные люди, здешние, жаль, свихнутые. А Алан… Тут даже не в том дело, что он о земле своей говорил, а в том, как вёл себя, как держался, какими глазами на жизнь глядел. Нет, очень нездешний, очень. Если и повредился он умом, то уж явно не в Высоком Доме повредился, и ни в одной земле, о которой известно мне. И потом — ведь победил же он ночное колдовство «синих плащей». Колдовство, перед которым я со всеми своими уловками бессильна оказалась.

Одно из двух. Или он силой своего странного бога это сотворил, и тогда, значит, есть он, Бог Истинный, Владыка мира, — или какой-то иноземной хитростью воспользовался. Если есть у них такие штучки, что на расстоянии огонь гасят, отчего бы и лодкам не быть, по воздуху парящим? Но тогда, быть может, и колдовские дела «синих плащей» — тоже какие-то тайные искусства, известные древним людям, а ныне почти забытые? Наставник Гирхан о таком говорил…

Наверное, лучше уж в это поверить, чем в Истинного Бога. Потому что если Он и вправду есть… тогда что же мне делать? Всю жизнь прожила, о Нём не зная, жила как сама хотела, а не как Он требует… и неизвинительно моё незнание, потому что привёл Он ко мне Алана, и не приняла я его слов, насмеялась. Как буду Ему отвечать, оставив на земле тело? Муторно душе, и выход один — встряхнуться, порвать опутавшую меня нить… Нет никакого Бога, одна лишь фантазия моя…

— Это не записывайте, — распорядился сухонький старичок в тёмно-сером плаще с белой каймой. Никогда я раньше его не видала, а слышать доводилось. Амизигу-ри, начальствующей над тайным государевым сыском. Его именем детей пугают, а выглядит ласковым дедушкой.

— Ты, милая, — повернулся он ко мне, — слова-то попусту не трать. Мы тут люди опытные, и не то слыхали… Всё равно ведь скажешь, что от тебя требуется, и поклонишься завтра богам, и жертвы им принесёшь, и вот это потопчешь, — он вытащил из-за пазухи деревянный крест. Тот самый, что дал мне Алан на прощание.

Значит, обыск в доме моём учинили. Интересно, докопались ли до денег и до гибкого «средства»? Хотя нет, не так уж интересно. Что мне сейчас те монеты, что мне та сабля? А вот книги жаль.