3
Солнце уже книзу клонилось, когда Гармай со двора прибежал — спрашивают, мол, тебя, тётушка. Ну понятное дело, спрашивают, удивительно, что сегодня никто не приходил. Обычно-то шастают едва ли не по десятку — у одного зуб разболелся, у другого колики, кому-то денег занять, у кого-то с детьми нелады… и всем им ведьма позарез требуется.
Только сегодня никому я не была нужна. Перебирала на чердаке травы, пришлось кое-то выкинуть — пересушила, ушла из травы сила. Запись в книгу сделала, об этом утреннем разговоре с господином Аланом. Зачем написала? Пользы всё равно никакой — разве что на старости лет перечитать, вспомнить… На старости…
Сейчас, можно подумать, молодость. Сейчас бы, сплетись иначе судьба, у меня бы внуки по двору бегали, может, постарше этого мальчишки Гармая. И муж мой, почтенный старец Гирроуги, сидел бы на тростниковой циновке, перекатывая во рту шарик «змеиного хлеба», от него радость чуешь, если не больно-то увлекаться… А в лавке у нас было бы всякого товару — и холсты из северных земель, и заморские шелковые ткани, крашенные в золотое и чёрное, и шерстяные плащи, и… И сынок мой, Миухири, сидел бы, торговал, конторскую книгу бы вёл, по полному государеву праву…
И ничего бы вот этого не было — ни ящерка моего, шаловливого Гхири, ни дома огромного, почитай, за бесценок мне доставшегося, ни целебных трав… ни других трав, высоких, выше пояса, ни северных лесов, ни пыльных дорог, на одной из которых встретила я наставника Гирхана, ещё не зная тогда, что будет он мне наставником и отцом… И почитала бы я богов, носила бы в храм установленную дюжинную долю… Конечно, я и сейчас таскаю, но ведь не болванам мраморным, а жрецам… чтобы не рассориться с ними. У нас-то ещё ладно, ведьм да волхвов не обижают, коли с храмами не собачиться, а вот, рассказывал наставник, в дальних западных землях, на Побережье, никакой волшбы не дозволяется. Лечиться, гадать, привораживать — пожалуйте в храм, на приём к жрецу, платите долю, княжьими чиновниками установленную. А ежели кто тайно, на дому — тех хорошо ещё если палками да в изгнание. А то ведь могут и на колесо…
Заглянула я пару раз к больному моему, проверила, что да как. Поправляется больной. Вставать, конечно, ещё не может, но шевелится. А в глаза глянула — полные муки глаза. С чего, думаю? Боль-то уже успокоиться должна, не волком кусать, а червячком грызть. Оказалось — надобность у него. И молчит, чудак, жмётся. Ну, с мальчишкиной помощью на поганый горшок всё же уселся… да и то мне выйти пришлось, стесняется он, мол. Странный человек, очень странный. Ни простолюдин так себя не поведёт, ни высокородный, ни во Внутреннем Доме, ни в провинциях. Точно его лет тридцать где-то в тёмном подвале держали, а потом выпустили в жизнь — свободен, мол, гуляй. Только вот после тёмного подвала мычат да слюни пускают, а не о всесильном боге проповедуют…
И почему я весь день о нём думаю? Мало ли мне в жизни странных людей встречалось? Один вот птицей себя считал, другой царским сыном, в младенчестве злодеями похищенным. А этот — почти нормален. Речь ясная, в глазах мути нет, и не пахнет от него безумием, как от тех. Однако же — ну нездешний он какой-то. С любой стороны взгляни — нездешний.
Оборвала я поток мыслей своих, пошла глянуть, кто меня спрашивает. Оказалось, немолодая уже баба, почитай, три дюжины годов будет. Худая, солнцем выжженная, глаза — как две дырки в Нижние Поля. Присмотрелась я к ней, вспомнила. С окраины баба. Вдова гончара Уиригми… а вот имени не припомню. Это плохо. Надо сразу впечатление произвести. Нельзя только на одну славу полагаться, этак ссохнется слава.
— Ну? — хмуро вопросила я, стоя на крыльце. — Чего дома не сидится, чего ради с гончарного края ко мне припёрлась?
Она голову низко опустила, вздохнула.
— Беда у меня, тётушка Саумари. Может, сумеешь чем помочь?
Похоже, и впрямь беда. То-то она стоит, как невидимой дубиной стукнутая. И тени на лице какие-то нехорошие. Не от болезни такие тени бывают.
— Ну, коли беда, так пойдём в дом, поговорим, — велела я и отступила внутрь.
Женщина молча последовала за мной.
Поначалу думала я в «приёмную» её вести, где пень мой заморский стоит, а на стенах крысиные черепа развешаны, стеклянные звёзды о семи лучах да пучки сушёных трав, не сильно целебных, зато сильно пахучих. А потом решила — только напугается. Ей, бедняжке, и так несладко, от неё тоской так и разит.
Повела её в тёмную комнатку, как раз возле той, где нездешний господин Алан лежал. Сквозь тростниковую стенку слышно хорошо. Сама не разберу, зачем мне захотелось, чтобы он послушал. «Никогда ни один твой посетитель, — с самого начала внушал мне наставник Гирхан, — не должен знать, о чём ты с другим говоришь. Что одним глазом кажется колдовством, в том двумя глазами человеческую ловкость увидишь. Поэтому скрытничай да тайну блюди». А вот не захотелось мне блюсти — точно и не ведьма я, а она — не посетительница с какой-то чепуховой своей нуждой.
Однако же нутром я чуяла — нужда не чепуховая.
Запалила факел, села на циновку и её садиться пригласила.
— Ну, рассказывай, женщина. Всё рассказывай.
Действительно, оказалось, беда.
Звали её Таурмай, было ей тридцать три года, и после смерти мужа своего, горшечника — три года уж тому случилось — продала она мастерскую. Кормились они с дочерью тем, что покупали козью шерсть, пряли пряжу да вязали плащи. Доход не великий, но верный. Плащ шерстяной — вещь в холода нужная, а холода и в нашей Огхойе зимой случаются, а уж в горах тем более. Да и путники их берут охотно, мало ли куда судьба забросит, может, и зимней степи ночевать придётся… Дочери её, Гвиури, шестнадцатый год пошёл. Всем удалась девка, и работящая, и скромная, и красивая, парни уже заглядывались, вдова Таурмай начинала прикидывать, к кому свататься. Но вот тут беда и подкатила.
Цены на шерсть взлетели, с трёх докко за двойную меру до восьми. Говорят, на дорогах стало неспокойно, шалят на дорогах — вот и боятся селяне с восточных гор в Огхойю шерсть возить. А у них хорошая шерсть, не то что от местных коз, только на молоко и годных. Но и запасов-то особых у вдовы не было, пришлось по новой цене брать. А для того деньги потребны, вот и пошла она к ростовщику Гиуртизи, с Прямой улицы. Одолжила дюжину дюжин докко, под рост в пятую долю. Этому уж полгода как миновало, надо отдавать долг. А нечем. Беда, она поодиночке не ходит. Плащи-то не сама она продавала, не на что ей лавку держать, да и некогда.
Сбывала старому торговцу Хаймари. А Хаймари уж луну как помер, и сыновья его, наследники, лавку продали, деньги поделили да и во Внутренний Дом подались.
Молодые. Скучно им тут, в глухой провинции. Загорелось им на государеву службу поступить… Вот и некому оказалось плащи продать. А полгода вышло, Гиуртизи долг требует. Товаром брать отказался. Мол, некогда ему торговлей маяться. Давай деньги. А нет денег — значит, девчонку свою отдавай, Гвиури. В вечное рабство.
Ну, дальше-то понятно. Обе ревут, а что поделаешь? Три дня осталось, а потом Гиуртизи с судьёй и стражниками придёт. Расписка у него есть, свидетели есть. С судьёй Маграсси он лучший друг. Бежать? Да куда ж тут убежишь-то? Дело известное, с почтовыми голубями весть разнесут по окрестным селам — и за выкуп повяжут их селяне да и выдадут ростовщику с головой. У кого-нибудь занять? Да нет ни у кого таких безумных деньжищ. У самой же Таурмай всего-то осталось три дюжины докко. Если дом продать и плащи, ещё, может, сотня выйдет, и то коли повезёт.
В храмы она ходила, и к Хаалгину, и к Алаиди, молила, кур и горлиц резала, а толку… Немилосердны боги, высоко они сидят, что им мелкие заботы каких-то вязальщиц?
Помолчала она, чуть было не разрыдалась, да удержала слёзы. Сильная женщина.
Собралась с духом, заговорила негромко:
— Тётушка Саумари, может, хоть ты поможешь? Про тебя столько рассказывают. Мол, ты и мёртвых живыми делаешь, и судьбу по звёздам читаешь, и смертную хворь наслать умеешь… Я тебе всё отдам, что есть…