Я понизила голос, настроилась, уловила в себе «бархатный тон» и начала:
— Когда на закате муж твой домой придёт, ты ему ни на что не жалься, ни на что не пеняй. Воду заранее согрей, чтоб тёплым отмывался-то. Пока мыться будет, стол накрой. Опротивела ему, видать, каша твоя, сготовь рис с овощами, да зеленью посыпь. Да хоть раз в седмицу мясо баранье купи, тонкими ломтями порежь, в уксусе винном вымочи… Не умеешь коли, соседок спроси, подскажут. Вина поставь разбавленного один к трём, не бойся. Дома он не сопьётся, ему кабак страшнее.
Пока трапезничать будет, детьми похвались, припомни, что старшенький твой забавного учудил. Когда поест, дай ему малого на руках подержать, пока прибирать будешь. Прибираясь, песни весёлые пой, негромко только. Чтоб видел он радость сердца твоего. А уж как стемнеет и взойдёте вы на ложе, покажи ему, как он тебе люб. Помни, что муж он твой и господин, жизнь твоя и кровь. Про девку-разлучницу и думать не смей, не то что говорить. Утром буди его нежно, как проснётся — чашу холодной воды поднеси, а мысленно тверди: «ты муж мой, свет мой, солнце ты мне и луна я тебе». И так — каждый день. Поняла?
Закивала истово. Ох, сомневаюсь я, чтобы поняла. Уж больно глупа эта овца. Но зато доверчива как целая отара. На это и расчёт. Бабе в таких делах главное не сомневаться. Всё равно что по канату пройти.
— Ну так пей. Ты небось ждала, я тебе приворот накручу? Приворот… — я презрительно хохотнула. — Приворот любая сведующая бабка накрутит, а толку с него чуть. Развеется до нарождения новой луны. А моё зелье не его к тебе — тебя к нему привяжет, и навсегда. Никаким гулящим девкам между вами не втиснуться…
Ну что, выпила, не обожглась? Ну так и дуй до дома, да не болтай, куда бегала. А то муж узнает, поколотит. И помни, должок теперь на тебе.
Проводила я её с детьми, покачала головой вслед. И зачем мне сдалась эта дурочка? Сама не понимаю.
Достала я свою книгу, достала и письменный прибор. Чернила мои не больно-то хороши, для них заморские орешки потребны, их к нам редко возят. Приходится смешивать толчёный уголь с рассветным соком травы «лисогон». Выцветают буквы, да уж на мой век хватит. Там и осталось-то, наверное, с полпальца. Шутка ли, целых пять дюжин лет. Боги, сказала бы вдовушка Балгуи, уж заждались. А я бы лишь кивнула. Зачем дразнить свиней?
Книга-то более чем наполовину исписана. И не первая это книга, и не вторая…
Пометила я день — вторая полная луна южного ветра махди, пятый год правления государя Уицмирла. Полагалось бы приписать «и да продлятся дни его», да я пальмовую бумагу берегу…
Забегало по листу отточенное воронье перо, потянулись ровные строчки. Всё я записала о дурочке Миумах, о муженьке её. Пригодится.
И только отложила книгу просыхать — кто-то застучал в дверь. Да не так, как ко мне стучат — с робостью и почтением, а будто молотком по гвоздю. Ну, стучи, стучи. Дверь у меня крепкая, а я пока что книгу в тайное место приберу. Не след кому видеть, что записи веду. Запрещено это специальным указом покойного государя. Храмовым жрецам можно, и купцам можно, и свободным данникам из Внутреннего Дома, а простому люду в провинциях — ни в коем разе. Буквы суть священные знаки, и не всяким там грязным пальцам их выводить… Режут такие пальцы… Ну а поскольку не жрица я, не купчиха…
И кто ж это у нас такой настырный?
Нет, парнишка точно не местный. Город наш, Огхойя, невелик. Полторы дюжины лет я здесь живу, всякую тварь знаю. Может, из сельских, с обозом пришёл? Стучится-то как яростно, вынь да положь ему тётушку Саумари.
— Ну? — откинув крепкий штырь засова, я встала на пороге. Сложила руки на груди, прищурилась. — Какому несчастному вздумалось беспокоить почтенную женщину?
Годов ему на вид — один-два над дюжиной. Повязка набедренная грязна как ненастная ночь, в растрёпанных чёрных волосах соломинки запутались, ноги пыльные. Исцарапанный весь, тощий. А на плече — я пригляделась внимательнее — выжжен синеватый треугольник. Рабское клеймо.
— Мне бы тётушку Саумари… — прохрипел он и неуклюже поклонился. Ясное дело, деревенщина. Городских-то рабов учат правильные поклоны класть.
— Ну, я это, — голос, когда надо, у меня колючий как чертополох. Сейчас, наверное, надо. — А вот ты-то кто, сопливый? Чего тебе? Ежели сбёг откуда, лучше сразу проваливай, не то стражников кликну.
— Тётушка! — взвыл он и повалился в горячую пыль у крыльца. — Смилуйся, помоги.
Господин мой… помирает. Избили его…
Так-так. Это уже интереснее. Что ж за господин такой?
— Помирает, говоришь? — хмыкнула я. — И кто ж господин твой? Откуда родом?
— Звать его Алан, — всё ещё валяясь на брюхе, сообщил мальчишка. — А рода его я не знаю. Издалека он. Мы из Хайлассы с ним шли, в Таорам. Ну а дорогой так стряслось… Крепко его побили. Хорошо город ваш поблизости, я сюда побёг, ну и сказали мне, мол, если кто и возьмётся, так только тётушка Саумари. Господин заплатит, ты не думай… У него серебро в поясе.
Странно это мне показалось. Господин уж точно не из высокородных, да и имени такого никогда я не слышала. Чуток на меннарское смахивает, да иначе у них звучит, протяжнее. Кто его побил? Разбойники? Знаю я, что такое разбойники. Они не бьют, они режут. И серебро в поясе. Какое, к богам, серебро после разбойников? Значит… И зашебуршились у меня в душе нехорошие подозрения. Кем бы ни был его господин, а человек он явно беспокойный. Лучше не связываться, здоровее будешь.
— И где ж он сейчас? — осведомилась я.
— Да прямо за городской стеной, в рощице. В тенёк я его оттащил. Плохо ему. Если ты, тётушка, согласная, я мигом! Людей кликну, притащим.
Мне и самой интересно было, я согласная или как? По всему следовало погнать отсюда и раба этого, и господина подозрительного. Подумаешь, избили! При чём тут я? Зачем неприятности собирать, как репья? Смиловаться просит. Ишь как пузом-то елозит… А с другой стороны, завет наставника…
— Серебро в поясе — это хорошо, — задумчиво сообщила я. — За услугу свои я недёшево беру… Ну так уж и быть. Тащи господина. Хотя постой. Сейчас не найдёшь ты никого, кто б его приволок. Хорошие люди работают, а отребье всякое на базаре… Погоди чуток. — Приняв наконец решение, я спустилась с крыльца. — Да встань, дырку мне тут в земле протрёшь. Дожди пойдут — лужа будет.
Я сходила напротив, к старому Иггуси, горшечнику. Хороший он старичок, молчаливый, и сыны его, Гаймих и Стауми, такие же. Да и обязаны мне кой чем.
Ясное дело, Иггуси не препирался ничуть, вывел мула, и младшего своего взял.
— Вот с ними пойдёшь, — сказала я мальчишке. — Звать-то тебя как, сопливый?
— Гармаем кличут, — мгновенно повеселев, сообщил он. — Ты помоги, тётушка, Богом Истинным прошу.
— Кем-кем? — хмыкнула я. Ну-ну, Богом Истинным… Кое-что прояснилось. Слухи-то по земле бродят…
Вот только что посмеивалась я над дурочкой Миумах, а сама-то дурее её в дюжину раз. Нашла, с кем связаться. И обратно ведь не повернёшь, слово с губ слетело.
— Ступай-ступай! — буркнула я и ушла в дом готовиться.
Вода — она дырочку найдёт. Вот так же и сплетни — как бы ни пыталась я утаить, кто у меня в доме появился, а знаю, без толку, — назавтра вся улица станет языки чесать. Пускай и горшечник с сыновьями умолчат, и этот вот шустрый парнишка зашьёт себе губы — а кто-нибудь да подглядит, ветром кому-то в уши надует. Так у нас всегда.
И, однако же, я радовалась, что лютое полуденное солнце загнало всех под крыши.
Может, никто и не видал, как старик Иггуси завёл мула ко мне на задний двор, как затаскивали они со Стауми тело в дом.
Едва я глянула, всё у меня в голове сложилось. Это не разбойники, уж точно. Это — камнями. Селяне — они люди смирные да пугливые, чужую кровь на себя вешать не хотят. А камнями закидать — поди разбери, чей булыжник довёл дело до конца…
Отпустив старика с сыном (те и рады были убраться поскорее), я села на корточки возле опущенного на тростниковую циновку тела. Весь грязный, плащ из козьей шерсти разорван, хитону тоже одна дорога — на тряпки. А лицо… Запёкшаяся кровь перемешана с пылью, глаза закатились. Но дышит всё-таки. Хрипло, прерывисто, а дышит. Не хочет его живая сила в воздух утекать.